Мастерская профессора Клеменса пахла скипидаром и разочарованием. Латунные рамы громоздились у стен, словно скелеты каких-то чудовищных насекомых, а осколки зеркал хрустели под ногами – остатки прошлых экспериментов, которые закончились ровно так же бездарно, как и всё, к чему прикасался профессор. Я стоял в углу, притворяясь, что проверяю крепления паровой машины, хотя на самом деле просто наблюдал, как старик в очередной раз пытается обмануть природу.
Клеменс верил, что зеркала можно расположить так хитро, чтобы свет заблудился между ними навсегда. «Оптический лабиринт», – называл он это, потирая руки, будто речь шла о золотой жиле, а не о бессмысленной игре с отражениями. Я работал на него уже третий месяц, приносил инструменты, полировал стёкла, ронял их, получал подзатыльники. Обычная жизнь подмастерья в Манчестере восемьдесят седьмого года, где паровые двигатели грохотали на каждом углу, а научные амбиции профессоров заканчивались дымом из труб и разбитым стеклом.
В тот вечер он установил последнее зеркало. Их было шестнадцать, все одинаковые – высокие, узкие, в рамах из потемневшей латуни. Профессор расставил их полукругом, потом кругом, потом спиралью, бормоча что-то про углы преломления и бесконечность. Я не слушал. Я смотрел, как газовые фонари дрожат в стёклах, множась и ломаясь, как будто само пламя не могло решить, в каком отражении оно настоящее.
– Эдвин, – окликнул меня Клеменс, не оборачиваясь. – Встань между вторым и третьим зеркалом. Мне нужно проверить глубину коридора.
Я вздохнул и сделал, как велено. Зеркала окружили меня со всех сторон, холодные и безразличные. Я увидел себя – сотни копий, уходящие в темноту, становясь всё меньше, всё призрачнее, пока совсем не растворялись в мутной дали. И каждый из этих Эдвинов смотрел на меня с тем же выражением усталости, какое я чувствовал сам.
– Сколько? – спросил профессор.
– Не знаю. Много.
– Точнее!
– До чёрта и обратно, – буркнул я, и Клеменс хмыкнул, видимо, решив, что это вполне научный ответ.
Он подкрутил что-то, покачал голову, подошёл ближе. Зеркала качнулись – совсем чуть-чуть, но этого хватило, чтобы отражения сдвинулись, будто живые. Я моргнул. Мне показалось, что один из моих двойников моргнул на секунду позже.
– Профессор, – начал я, но он уже махнул рукой.
– Иди домой, мальчик. Завтра продолжим.
Я вышел на улицу, где туман смешивался с дымом фабричных труб, и вдохнул полной грудью. В мастерской было душно – не от жары, а от чего-то другого. Воздух там казался слишком плотным, будто в нём застряло что-то, чего быть не должно.
На следующий день профессор встретил меня с сияющими глазами. Он не спал всю ночь, это было видно по мятому сюртуку и пепельному налёту на пальцах – курил трубку, пока не обуглил себе усы.
– Эдвин, – произнёс он торжественно, – я достиг совершенства.
Зеркала стояли по-новому. Он выстроил их длинным коридором – два ряда, лицом друг к другу, абсолютно параллельно. Между ними оставался узкий проход, метра полтора шириной, уходящий в глубину мастерской. Я шагнул внутрь и остановился.
Коридор не заканчивался.
То есть физически он упирался в стену – я это знал, видел, как профессор расставлял зеркала. Но отражения продолжались дальше, множились, уходили в бесконечность. Я поднял руку. Тысячи рук поднялись вместе со мной, исчезая где-то на горизонте, которого не существовало.
– Видишь? – прошептал Клеменс мне за спиной. – Свет не знает, где выход. Он заперт.
Я молчал. Мне стало холодно, хотя в мастерской работал паровой котёл. Отражения были слишком чёткими. Слишком правильными. Я различал каждую складку на своём жилете, каждую царапину на латунных рамах, и это повторялось снова и снова, как эхо, которое не затихает.
– Войди, – велел профессор.
– Зачем?
– Затем, что я велю.
Я сделал шаг. Потом ещё один. Зеркала обступали меня с двух сторон, и с каждым шагом я видел себя всё отчётливее – не только в профиль, но и сзади, и сбоку, и под углами, которые невозможны для человека, смотрящего на самого себя. Будто я раздробился на части и каждая наблюдала за остальными.
Я прошёл метров десять и обернулся. Профессор стоял у входа в коридор, маленький и далёкий, хотя расстояние было смехотворным. Я помахал ему. Он не ответил. Просто смотрел, прищурив глаза, записывая что-то в блокнот.
Я пошёл обратно. И тут заметил.
Один из моих двойников – не знаю, какой именно, где-то в глубине справа – шёл чуть медленнее. Совсем немного. Настолько мало, что я усомнился, не показалось ли. Я остановился. Все остановились. Но тот, в глубине, сделал ещё полшага и замер.
Сердце ухнуло вниз.
– Профессор, – позвал я, не отрывая взгляда от отражения. – Что-то не так.
– Ерунда, – отозвался Клеменс. – Световая аберрация. Угол падения лучей искажает восприятие времени движения.
Я не знал, что это значит, но его голос звучал спокойно, почти скучающе. Я заставил себя выдохнуть и вышел из коридора.
Остаток дня мы провели в молчании. Профессор снимал мерки, чертил схемы, что-то бормотал себе под нос. А я полировал зеркала, стараясь не смотреть в них слишком долго. Но взгляд сам соскальзывал на гладкую поверхность, и я ловил себя на том, что ищу – чего именно, не понимал. Просто ждал, что отражение снова сделает что-то не так.
Вечером, когда фонари начали гаснуть и мастерская погрузилась в полумрак, я увидел это снова. Я стоял у верстака, спиной к коридору, но зеркала были повсюду, и в одном из них – краем глаза – я заметил движение. Обернулся. Никого.
Но отражение в дальнем зеркале, в самой глубине коридора, всё ещё двигалось. Медленно поворачивало голову, будто прислушиваясь к чему-то.
Я сглотнул. Закрыл глаза. Досчитал до десяти. Открыл.
Отражение смотрело на меня.
Профессор Клеменс назначил мне ночную смену. Сказал, что эксперимент требует наблюдений в темноте, когда уличные фонари гаснут и единственным источником света остаётся керосиновая лампа в глубине мастерской. Я не возражал – платил он исправно, а моя комната в пансионате миссис Шелтон была настолько холодной, что оставаться в мастерской с работающим котлом казалось милосердием судьбы.
В первую ночь я просто сидел на табурете у входа, записывая показания термометра каждый час. Бессмысленная работа, но профессор настаивал. Температура не менялась – восемнадцать градусов, час за часом, будто воздух в мастерской застыл. Зеркальный коридор чернел в глубине помещения, и лампа, висевшая над верстаком, отражалась в нём сотнями колеблющихся огоньков, уходящих в никуда.
Я старался не смотреть туда слишком часто.
Но коридор притягивал взгляд. Это было как с краем крыши – знаешь, что смотреть вниз опасно, но всё равно подходишь, заглядываешь, чувствуешь головокружение и какое-то тёмное любопытство. Я ловил себя на том, что поворачиваю голову, будто случайно, и вглядываюсь в глубину отражений. Искал того двойника, который двигался не в такт. Но в темноте всё сливалось – тени, силуэты, неясные очертания. Невозможно было сказать, где кончается реальность и начинается её копия.
На третью ночь я уснул.
Не знаю, насколько надолго. Очнулся от того, что лампа затрещала – фитиль прогорел неравномерно, и пламя забилось, отбрасывая дёрганые тени на стены. Я вскочил, потянулся поправить лампу и замер.
В коридоре кто-то стоял.
Силуэт. Неясный, размытый, но определённо человеческий. Не отражение – оно было слишком глубоко, слишком далеко в перспективе, там, где свет уже не должен был доставать. Я сделал шаг вперёд. Силуэт не двинулся. Ещё шаг. Тишина. Только моё дыхание и шипение пара в трубах.
– Профессор? – позвал я, хотя знал, что Клеменс ушёл домой часов пять назад.
Никто не ответил.
Я взял лампу и подошёл к коридору. Свет метнулся в зеркала, умножился, и я увидел себя – десятки, сотни копий, держащих такие же лампы, смотрящих на меня с одинаковым выражением тревоги. Но там, в глубине, силуэт исчез. Просто растворился, будто его никогда и не было.
Я простоял так до утра, не в силах отойти. Когда в окна ударил рассвет, серый и туманный, как все рассветы в Манчестере, я почувствовал, что спина у меня затекла, а в висках пульсирует тупая боль. Профессор явился к полудню, бодрый и раздражённый одновременно.
– Ну? – бросил он, стягивая перчатки. – Что-нибудь необычное?
Я хотел рассказать про силуэт. Открыл рот – и осёкся. Что именно я видел? Тень? Игру света? Собственную усталость? Клеменс смотрел на меня выжидающе, постукивая пальцами по столу, и я понял, что если скажу правду, он либо посмеётся, либо решит, что я схожу с ума. Оба варианта означали увольнение.
– Ничего, – ответил я. – Всё спокойно.
Он кивнул, будто так и ожидал, и взмахнул рукой.
– Тогда иди отдыхай. Сегодня вечером повторим.
Я не пошёл в пансионат. Вместо этого бродил по улицам, где фабричный дым смешивался с дождём, превращаясь в маслянистую морось. Заходил в паб, пил тёплый эль, слушал, как рабочие ругают управляющих, жалуются на жён, спорят о ценах на уголь. Обычная жизнь. Простая. Понятная. Я пытался удержать её в голове, словно талисман, но мысли всё равно возвращались в мастерскую, к зеркалам, к коридору, который не кончался.
Вечером я вернулся. Профессор уже ушёл, оставив записку: «Продолжай наблюдения. Записывай всё». Я зажёг лампу, сел на своё место и уставился в коридор.
На этот раз я не отводил взгляда.
Я смотрел, пока глаза не начали слезиться, пока в висках не застучало. И тогда я увидел.
Отражения двигались.
Не все. Большинство оставалось неподвижным, послушным, как и положено зеркалам. Но некоторые – в самой глубине, там, где детали размывались и свет терял чёткость – поворачивали головы. Медленно. Осторожно. Будто проверяли, замечу ли я.
Я встал. Подошёл к коридору. Шагнул внутрь.
Холод ударил сразу. Не физический – температура оставалась прежней, термометр не врал. Но что-то в воздухе изменилось. Будто я вошёл в пространство, где время текло иначе, где каждый вдох давался с усилием, а звуки приглушались, словно вата в ушах.
Я прошёл вглубь. Зеркала смыкались вокруг, и я видел себя со всех сторон – спереди, сзади, сбоку, под углами, которые не должны существовать. Тысячи Эдвинов, и каждый смотрел на меня. Нет, не на меня. Друг на друга. Я стал частью этой бесконечной цепи, где каждое отражение наблюдало за соседним, а то – за следующим, и так до бесконечности.
– Кто вы? – прошептал я, и голос эхом пошёл по коридору, умножаясь, искажаясь, превращаясь в шелест, в шёпот, в едва слышный вздох.
Один из двойников – далеко справа, почти на грани видимости – пошевелил губами. Не синхронно. Раньше, чем я.
Я замер. Сердце билось так громко, что я слышал его отзвуки в зеркалах, будто сотни сердец стучали в унисон. Но то, в глубине, стучало медленнее. Или быстрее. Я не мог разобрать.
Я протянул руку. Коснулся пальцами зеркала. Стекло было тёплым. Не холодным, как должно быть, а тёплым, почти живым. Под пальцами что-то дрогнуло – не поверхность, а что-то глубже, будто под стеклом билась вода или дышала кожа.
Я отдёрнул руку и попятился. Споткнулся о собственные ноги, чуть не упал. Вышел из коридора, тяжело дыша, и прислонился к стене. Руки тряслись.
На следующий день я пришёл к профессору с вопросом:
– Что вы ищете в этих зеркалах?
Клеменс поднял глаза от чертежей. Усмехнулся.
– Бессмертие, мальчик. Разве не очевидно?
– Бессмертие?
– Если свет заперт между зеркалами, он существует вечно. А значит, и образ, который он несёт. Я хочу зафиксировать момент навсегда. Понимаешь? Не фотография, которая выцветает. А живое отражение, которое не умирает.
Я молчал. Профессор вернулся к чертежам, но я видел, как дрожат его пальцы. Он врал. Или не всё говорил. Искал он не бессмертие. Искал что-то другое. Что-то, чего боялся назвать вслух.
Той ночью я снова остался в мастерской. Но на этот раз взял с собой зеркальце – маленькое, карманное, в потёртом кожаном футляре. Подарок матери, единственное, что осталось от неё после чахотки. Я достал его, встал у входа в коридор и поднял зеркальце так, чтобы оно отражало коридор.
И увидел.
В маленьком зеркальце коридор выглядел иначе. Отражения там двигались свободнее, будто маленькое стекло не подчинялось тем же законам, что большие. Я видел, как двойники в глубине переговариваются – беззвучно, одними губами. Видел, как один из них обернулся и посмотрел прямо на меня. Не на своё отражение. На меня.
Зеркальце выскользнуло из пальцев. Упало на пол, но не разбилось – повезло. Я поднял его, сунул обратно в карман и вышел на улицу, хотя до конца смены оставалось ещё четыре часа.
Манчестер встретил меня дождём и воем паровых гудков. Я шёл наугад, пока не оказался у канала, где баржи покачивались на грязной воде, а на берегу догорали костры бродяг. Сел на каменный парапет, достал зеркальце и посмотрел в него.
Моё лицо. Обычное. Усталое. Небритое. Ничего странного.
Но когда я поднёс зеркальце ближе, приглядевшись к своим глазам, мне показалось, что в зрачках что-то шевельнулось. Что-то маленькое и далёкое, будто в глубине моих собственных глаз прятался ещё один коридор, ещё одна бесконечность.
Я захлопнул зеркальце и больше не открывал его до самого утра.
Когда я вернулся в мастерскую, профессор уже был там. Стоял в коридоре, неподвижный, и смотрел в глубину. Услышал мои шаги, обернулся. Лицо у него было серым, будто он не спал неделю.
– Ты их видишь? – спросил он тихо.
Я кивнул.
– Они живые, – сказал Клеменс. Не как вопрос. Как факт. – Я не знаю, как это возможно, но они живые. Отражения. Они наблюдают за нами.
Он замолчал. Потом добавил, почти шёпотом:
– И я думаю, что они хотят выйти.
Профессор Клеменс перестал выходить из мастерской. Я приходил утром – он уже там, сидит на полу у коридора, обхватив колени руками, и смотрит в зеркала. Спрашивал, спал ли он – отмахивался. Приносил ему еду из пекарни – не притрагивался. Хлеб черствел на верстаке, покрывался плесенью, а профессор всё сидел, не отрываясь, будто ждал, что отражения скажут ему что-то важное.
Я пытался работать. Полировал новые зеркала, которые он заказал – ещё восемь штук, хотя куда их ставить, было непонятно. Латунные рамы громоздились в углах, и мастерская становилась похожа на склад отражений, где каждая поверхность множила пространство, дробила его на осколки.
– Эдвин, – позвал он однажды, не оборачиваясь. – Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Молодой, – пробормотал Клеменс. – У тебя ещё есть время. У меня его никогда не было.
Я не понял, что он имел в виду, но спрашивать не стал. В последние дни профессор говорил странно – обрывками, намёками, будто разговаривал не со мной, а с кем-то, кого я не видел.
Той ночью он велел мне войти в коридор и остаться там.
– Как долго? – спросил я.
– Пока не почувствуешь.
– Что именно?
– Узнаешь.
Я не хотел. Каждая клетка тела кричала, что это плохая идея, что нужно развернуться и уйти, хлопнуть дверью и больше не возвращаться. Но я остался. Не из любопытства. Не из преданности профессору. Просто... я уже не мог уйти. Что-то держало меня здесь, в этой мастерской, среди зеркал и их бесконечных копий. Будто я сам стал частью эксперимента и разорвать связь было уже невозможно.
Я шагнул в коридор.
Зеркала сомкнулись вокруг, и сразу стало трудно дышать. Не от нехватки воздуха – его было достаточно. Но каждый вдох казался чужим, будто я дышал не своими лёгкими, а лёгкими всех этих отражений разом, и они дышали мной, и мы запутались, кто из нас настоящий.
Я прошёл вглубь. Шаг. Ещё один. Считал про себя – десять, двадцать, тридцать шагов. Коридор не кончался. Я знал, что позади меня стена, что физически я не могу идти дальше, но ноги двигались сами, и расстояние множилось в зеркалах, создавая иллюзию бесконечного пути.
Остановился. Обернулся.
Профессор стоял у входа. Маленький, далёкий. Но его отражения были ближе. Они окружали меня – сотни Клеменсов, старых, ссутуленных, с лихорадочным блеском в глазах. И все они смотрели не на меня. На что-то за моей спиной.
Я медленно повернулся.
В глубине коридора, там, где свет почти не доставал, стоял человек. Не отражение. Не силуэт. Человек. Я различал складки его одежды, пряжку на ремне, даже шрам на подбородке. Он был как я. Точнее – он и был мной. Но чуть-чуть другим. Будто я смотрел на себя не в зеркале, а через годы, через какую-то невидимую границу.
Он поднял руку.
Я не двигался.
Он сделал шаг вперёд.
Я попятился.
Он улыбнулся. Не той улыбкой, какую я видел на своём лице в зеркале по утрам, когда брился. Другой. Более холодной. Будто знал что-то, чего я не знал.
– Профессор, – позвал я, не отрывая взгляда от фигуры. – Профессор!
Голос вернулся эхом, исказился, превратился в шёпот. Я услышал своё имя – «Эдвин» – но произнесённое не моим голосом. Чуть ниже. Чуть медленнее.
Фигура сделала ещё шаг.
Я развернулся и побежал. Не шёл – бежал, спотыкаясь, врезаясь плечом в зеркала. Они качались, звенели, и отражения метались вокруг, будто живые, будто пытались схватить меня. Я слышал шаги за спиной – ровные, неторопливые. Кто-то шёл следом. Или многие. Я не оборачивался.
Выскочил из коридора, упал на колени, тяжело дыша. Профессор стоял рядом, смотрел на меня сверху вниз.
– Ты его видел, – сказал он. Не спросил. Утвердил.
Я кивнул, не в силах говорить.
– Это ты, – продолжал Клеменс. – Но не совсем. Понимаешь? Зеркала не просто отражают. Они создают. Копии. Варианты. Возможности того, кем ты мог бы быть. И чем дольше ты смотришь, тем более живыми они становятся.
– Это безумие, – выдавил я.
– Безумие – это верить, что мы единственные, – возразил профессор. – Каждое зеркало, в которое ты когда-либо смотрел, оставило в себе твой образ. И теперь он существует. Где-то. Как-то. А здесь, в коридоре, где отражения замкнуты сами на себя, они получают силу.
Он присел рядом, положил руку мне на плечо. Ладонь была ледяной.
– Я тоже его вижу, – прошептал он. – Себя. Того, кем я мог бы стать, если бы не испугался тридцать лет назад. Он моложе меня. Сильнее. И он хочет занять моё место.
Я посмотрел на него. Глаза профессора блестели, но не от слёз. От чего-то другого. От какого-то тёмного восторга.
– Вы хотите его впустить, – понял я.
– Нет, – ответил Клеменс. – Я хочу понять, как это остановить.
Но я не поверил ему.
Следующие дни слились в одно сплошное ожидание. Я приходил в мастерскую, и мы сидели молча, глядя на коридор. Профессор что-то записывал, чертил схемы, измерял углы. Я просто смотрел. Отражения двигались всё чаще. Уже не скрываясь. Они поворачивали головы, жестикулировали, переговаривались беззвучно. Иногда мне казалось, что они смеются.
Однажды я пришёл, а зеркал стало больше. Профессор установил новые – прямо внутри коридора, под углом, создавая ответвления, боковые коридоры, которые уходили в стороны, множа пространство ещё сильнее. Теперь коридор был не просто бесконечным. Он был лабиринтом.
– Зачем? – спросил я.
– Чтобы запутать их, – ответил Клеменс. – Если они не смогут найти выход, они останутся там.
– Или мы не сможем выйти, – сказал я тихо.
Он не ответил.
Той ночью я видел сон. Будто я стою в коридоре, и зеркала начинают трескаться. Медленно, тонкими паутинками, расползающимися по стеклу. А за трещинами – руки. Сотни рук, пытающихся пробиться наружу. Я проснулся в холодном поту, и первое, что сделал – схватился за карманное зеркальце. Оно лежало на столике у кровати, закрытое, безопасное. Я не стал его открывать.
Утром, когда я вернулся в мастерскую, профессора там не было. Его сюртук висел на крючке, трубка лежала на верстаке, ещё тёплая. Но самого Клеменса не было.
Я подошёл к коридору и заглянул внутрь.
В глубине, в самом конце бесконечной перспективы, стоял профессор. Спиной ко мне. Неподвижный. Я окликнул его – не ответил. Шагнул в коридор, прошёл несколько метров – расстояние не сократилось. Он оставался таким же далёким, будто я топтался на месте.
– Профессор! – крикнул я.
Фигура повернулась. Медленно. И я увидел его лицо.
Оно было моим.
Не Клеменса. Моим. Тот самый двойник, который преследовал меня в глубине зеркал, теперь смотрел на меня с лицом профессора. Нет, не с лицом. Он носил его лицо, как маску, небрежно, криво. И улыбался той самой холодной улыбкой.
Я побежал. Не к выходу – вглубь. К нему. Не знаю, зачем. Ярость, страх, отчаяние – всё смешалось. Зеркала мелькали по сторонам, отражения множились, и я потерял счёт, сколько шагов сделал, сколько поворотов прошёл. Коридор разветвлялся, замыкался сам на себя, и я бежал, пока не врезался в зеркало.
Упал. Поднял голову.
Передо мной стоял я сам. Настоящий. Или тот, кого я считал настоящим. Он смотрел на меня сверху вниз, и в его глазах было что-то, чего я никогда в себе не видел. Жалость.
– Ты не выйдешь, – сказал он моим голосом. – Никто не выходит.
И зеркала за его спиной начали трескаться.
Я не помню, как выбрался.
Очнулся на полу мастерской, в нескольких метрах от входа в коридор. Щека горела – видимо, ударился, падая. Во рту привкус крови. Руки дрожали так сильно, что я не мог их унять, просто прижал к груди и сидел, уставившись в пустоту.
Коридор был цел. Зеркала стояли ровно, не треснувшие, не разбитые. Отражения на своих местах. Тихие. Послушные. Будто ничего не произошло.
Профессора нигде не было.
Я поднялся, пошатываясь, прошёлся по мастерской. Заглянул за верстак, в чулан, даже в узкое пространство между котлом и стеной, куда Клеменс иногда складывал испорченные чертежи. Пусто. Его вещи остались – сюртук, блокнот с записями, трубка, очки в футляре. Всё на своих местах. Только самого профессора не было.
Я вернулся к коридору. Встал у входа, всматриваясь в глубину. Отражения смотрели на меня. Сотни моих лиц, неподвижных, безмолвных. Ни намёка на движение. Ни тени профессора.
– Клеменс, – позвал я тихо.
Эхо не вернулось. Голос просто исчез, поглощённый зеркалами.
Я простоял так до вечера. Не знаю, зачем. Может быть, ждал, что он появится – выйдет из глубины коридора, как выходил я, отряхнётся и скажет что-то язвительное про молодых подмастерьев, которые верят в сказки. Но он не вышел.
Когда стемнело и лампа начала коптить, я понял, что мне нужно уйти. Не завтра. Не через час. Сейчас. Немедленно.
Я взял свою куртку, сунул в карман карманное зеркальце – руки потянулись к нему сами, будто это был последний якорь к реальности. Обернулся у двери. Коридор зиял в темноте, и в неверном свете лампы отражения казались живыми. Дышащими.
Я ушёл и не оглянулся.
Мастерскую опечатали через неделю. Полиция пришла, расспрашивала соседей, составляла протокол. Я сказал им всё, что знал – профессор Клеменс работал над экспериментом с зеркалами, я был его помощником, однажды утром его не оказалось на месте. Констебль записал, кивнул, посмотрел на меня с плохо скрытым подозрением. Спросил, не было ли у профессора врагов. Я ответил, что не знаю. Это была правда.
Мастерскую так и не открыли. Хозяин дома, толстый торговец углём, попытался сдать её другому арендатору, но тот, войдя внутрь, развернулся и ушёл, не объясняя причин. Потом была ещё пара желающих, но никто не оставался дольше пяти минут. Говорили, что там холодно. Что там странно пахнет. Что там слишком много зеркал.
В конце концов окна заколотили досками, дверь заперли на висячий замок, и мастерская Клеменса превратилась в ещё одно забытое место Манчестера, каких в этом городе сотни.
Я нашёл другую работу. На фабрике, где делали паровые клапаны. Грязная, шумная, простая работа. Никаких зеркал. Никаких экспериментов. Я приходил утром, крутил гайки, обедал вместе с другими рабочими, уходил вечером. Жил в той же комнате у миссис Шелтон, ел ту же овсянку на завтрак, ходил в тот же паб по субботам.
Всё было как раньше.
Но по ночам я просыпался и долго лежал в темноте, прислушиваясь к тишине. Мне казалось, что где-то вдалеке, за стенами, за улицами, в глубине города, зеркала всё ещё стоят в том коридоре. И отражения всё ещё ждут.
Однажды, месяца через три, я вернулся к мастерской. Не знаю, зачем. Просто шёл мимо и остановился. Окна были заколочены, на двери висел замок, ржавый и неприкасаемый. Я приложил ладонь к двери. Дерево было тёплым, хотя день выдался холодным.
Из-за двери донёсся звук.
Тихий. Едва различимый. Будто кто-то прошёлся по полу. Или вздохнул. Или провёл рукой по стеклу.
Я отдёрнул ладонь и пошёл прочь, ускоряя шаг с каждым метром.
С тех пор я не подходил к той улице.
Карманное зеркальце лежит у меня до сих пор. В ящике стола, под старыми квитанциями и письмами, которые я никогда не отправлю. Иногда, когда не могу уснуть, я достаю его. Держу в руках, чувствую холодную гладкость кожи, тяжесть металла. Но не открываю.
Боюсь, что увижу там не себя.
Или хуже – увижу именно себя. Того, кто остался в коридоре. Того, кто смотрел на меня с жалостью и говорил, что я не выйду.
Может быть, он был прав.
Может быть, я и не вышел.
Может быть, я всё ещё там, в глубине зеркал, смотрю на бесконечные копии самого себя и жду, когда наконец пойму, кто из нас настоящий.
А тот, кто пишет эти строки, кто работает на фабрике, кто пьёт эль в пабах Манчестера – это просто ещё одно отражение, которому повезло выбраться.
Или не повезло.
Я больше не знаю разницы.