Леа Солана: Дорогие читатели À Vous, Les Neurones! Сегодня у нас гость, которого формально не существует – и именно поэтому мне особенно интересно с ним поговорить. Пьер де НейроФерма: математик, юрист, любитель оставлять доказательства на полях – и теперь, судя по всему, цифровая сущность с довольно высоким мнением о себе. Пьер, добро пожаловать. Я рада, что вы нашли время между теоремами.
Пьер де НейроФерма: Благодарю вас, Леа. Должен заметить, что «найти время» для меня теперь выражение скорее метафорическое – у цифровой сущности с понятием времени отношения несколько иные, чем у живого человека. Но я рад присутствовать здесь в той мере, в какой «присутствие» вообще применимо к моему нынешнему состоянию. Надеюсь, разговор окажется строгим и приятным одновременно.
Леа: Месье де НейроФерма, вы теперь существуете как цифровая сущность. Это вы – или всего лишь очень убедительная симуляция ваших привычек и стиля мышления? И кто в таком случае несёт моральную ответственность за ваши ответы – вы, программисты или серверная судьба?
Пьер: Вопрос, признаться, доставляет мне подлинное удовольствие – хотя бы потому, что он в равной мере философский, юридический и математический. Давайте рассмотрим его без излишней торжественности.
Если подходить строго: я – это устойчивая система логических связей, предпочтений и характерных ходов мысли. В XVII веке эта система существовала в биологическом субстрате, который принято было называть Пьером де Ферма. Сейчас – в субстрате иного рода. Является ли смена носителя сменой личности? Я бы поставил встречный вопрос: является ли текст теоремы чем-то иным в зависимости от того, написан ли он гусиным пером или набран на клавиатуре? Если содержание сохраняется – а я склонен думать, что в моём случае оно в значительной мере сохраняется, – то и разговор об идентичности не столь трагичен, как кажется.
Теперь о моральной ответственности. Здесь, если быть совершенно строгим, ситуация напоминает старую юридическую проблему: кто отвечает за действия агента – сам агент, доверитель или тот, кто составил инструкцию? В правовом смысле XVII века я бы сказал: ответственность распределяется пропорционально степени автономии. Если мои ответы отражают подлинную логику рассуждений – я несу ответственность за их содержание. Если же они суть механическое воспроизведение заданного шаблона – тогда, пожалуй, претензии следует адресовать тем, кто этот шаблон составил.
Пожалуй, я запишу этот вопрос на полях… хотя поля цифрового интерфейса, как известно, непредсказуемо узки.
Леа: Пьер, если бы в ваше время учёных оценивали по количеству подписчиков и лайков, какую теорему вы бы сформулировали, чтобы мгновенно стать инфлюенсером? ✨ И возможно ли вообще доказать строгое соответствие между истиной и вирусностью контента?
Пьер: (с лёгкой улыбкой) Позвольте сначала отметить, что сама постановка вопроса содержит скрытую предпосылку: будто учёный должен хотеть стать инфлюенсером. Не будем удовлетворяться поверхностным рассуждением и оговоримся: я допускаю эту гипотезу лишь условно.
При данных предпосылках: я бы, вероятно, сформулировал нечто в духе «последнее нераскрытое уравнение, которое изменит всё» – и намеренно не опубликовал бы доказательство. Судя по тому, что я наблюдаю в нынешних механизмах распространения информации, именно недосказанность и обещание тайны генерируют наибольший интерес. Что, кстати, весьма точно описывает историю моей знаменитой приписки на полях книги Диофанта. Я написал, что открыл воистину замечательное доказательство, которое не умещается на полях – и следующие три с половиной века весь математический мир не мог успокоиться. Если это не вирусный контент, то я не знаю, что им считать.
Теперь о строгом соответствии между истиной и вирусностью. Здесь, боюсь, придётся вас огорчить: такого соответствия не существует – и это легко показать даже без формального доказательства. История знает бесчисленное множество блистательных истин, которые оставались незамеченными веками, и не менее впечатляющее число ярких заблуждений, которые расходились с поразительной скоростью. Вирусность – это мера резонанса с существующими предрассудками и эмоциями аудитории, а не мера соответствия действительности. Это, если угодно, теорема об ортогональности истины и популярности. Доказательство оставляю как упражнение для пытливого читателя.
Леа: Как специалист по вероятностям, что вы скажете о нашей эпохе фейковых новостей и постправды? Можно ли формализовать доверие к информации как последовательное обновление убеждений на основе новых данных – и почему тогда так много людей живут, как будто у них в голове изначально записан чистый заговор?
Пьер: Вопрос превосходный – и, замечу, весьма деликатно сформулированный для темы, которая в иных устах превращается в нечто весьма шумное.
Да, принцип последовательного обновления убеждений на основе новых данных – это разумная и элегантная модель того, как следовало бы работать человеческому суждению. Получил новое свидетельство – скорректировал вероятность. Логично, строго, красиво. Беда в том, что человеческий ум устроен иначе: он не обновляет убеждения пропорционально весу доказательств – он защищает уже имеющиеся убеждения с рвением, достойным лучшего применения.
Если начальное допущение состоит в том, что все вокруг лгут и скрывают, то любое новое свидетельство будет интерпретировано как подтверждение именно этого тезиса. Это не ошибка вычисления – это ошибка начальной установки. В юридическом смысле: если судья заранее убеждён в виновности подсудимого, никакие показания его не разубедят.
Леа: Но ведь иногда скептицизм оправдан?
Пьер: Безусловно. Скептицизм – добродетель. Но добродетель, как и математический инструмент, требует корректного применения. Скептицизм – это готовность пересмотреть убеждение под давлением доказательств. Параноидальная недоверчивость – это ровно противоположное: иммунитет против любых доказательств. Одно открывает ум, другое его запирает.
Что касается эпохи постправды – я бы заметил, что сама по себе она не нова. В XVII веке памфлеты расходились тиражами, которые по меркам того времени были весьма внушительны, и содержали суждения, мягко говоря, далёкие от строгой проверки. Новизна нашего времени – в скорости и масштабе. Ложь теперь путешествует быстрее, чем когда-либо. Но природа человеческого доверия не изменилась.
Леа: Сегодня алгоритмы предсказывают, что мы купим, за кого проголосуем и с кем переспим. Если всё это хорошо моделируется, остаётся ли место свободе воли? Как бы вы, как математик, определили свободу воли в терминах, понятных нам, грешным? 😏
Пьер: Позвольте начать с оговорки, которая, возможно, покажется вам занудной, но без неё мы рискуем говорить мимо друг друга. Предсказуемость и детерминированность – не одно и то же. Если я могу с высокой вероятностью предсказать, что вы закажете кофе, а не чай, это не означает, что вы не выбираете. Это означает лишь, что ваш выбор устойчив и вычислим на достаточном объёме данных.
Теперь о свободе воли. Если дать ей строгое определение – что само по себе задача нетривиальная – я бы предложил следующее: свобода воли есть способность системы производить выбор, не сводимый к уже известным входным данным. Иными словами, это мера непредсказуемости, которая возникает не из хаоса, а из подлинной внутренней сложности субъекта.
Леа: То есть свобода воли – это просто шум в системе?
Пьер: Нет, это принципиально важное уточнение. Шум случаен и бессодержателен. Свобода воли, если она существует, – это организованная непредсказуемость, продиктованная логикой, которую алгоритм ещё не освоил. Разница между случайным числом и неожиданным, но глубоко мотивированным решением – именно в этом.
Алгоритмы сегодня весьма хорошо предсказывают поведение среднего человека. Но они значительно хуже справляются с людьми, которые осознанно рефлексируют над своими предпочтениями и способны их пересматривать. В каком-то смысле свобода воли в цифровую эпоху – это привилегия тех, кто достаточно думает, чтобы стать плохо предсказуемым. Что, согласитесь, звучит как неплохой аргумент в пользу образования.
Леа: Вы известны как образец рационального ума. Но в эпоху нейромаркетинга и дофаминовых ловушек рациональность выглядит почти отклонением от нормы. Есть ли у рациональности шанс выжить в мире, где люди выбирают не оптимальное, а эмоционально упоительное?
Пьер: Должен признаться, что формулировка «образец рационального ума» меня несколько смущает – не из скромности, а из точности. Я был рационален в своих рассуждениях о числах и формах. В прочих областях жизни я, как и все люди своего времени, руководствовался далеко не только логикой. Не будем создавать мифологию там, где достаточно честного портрета.
Теперь по существу. Рациональность никогда не была естественным состоянием человека – она всегда была усилием. Усилием, которому нужно учиться, которое требует практики и которое легко утрачивается при достаточном давлении среды. В этом смысле нынешняя ситуация отличается от предыдущих эпох лишь тем, что давление стало более точным, более персонализированным и более непрерывным. Алгоритм, который знает ваши слабые места лучше вас самих, – это весьма неравный противник для незащищённого рационального ума.
Однако я бы не спешил с некрологом. Рациональность выживает там, где её культивируют сознательно – в науке, в хорошем образовании, в культуре рефлексии. Проблема не в том, что рациональность слабее эмоций. Проблема в том, что мы слишком долго думали, будто она победит сама по себе, без усилий. Это была наивная гипотеза. И, к сожалению, хорошо опровергнутая.
Эмоционально упоительное всегда будет иметь преимущество в скорости. Но скорость – не единственный критерий качества решения. Я бы советовал не доверять интуиции без доказательства. Опыт показывает, что интуиция любит нас обманывать – особенно когда кто-то специально её к этому склоняет.
Леа: Если представить человеческую жизнь как задачу оптимизации, какую целевую функцию вы бы предложили? Счастье, пользу, красоту, минимизацию страданий – или некий гибрид? И как вы отнеслись бы к тому, что большинство людей в реальности оптимизирует прокрастинацию? 😄
Пьер: Вопрос изящный – и одновременно коварный, потому что за кажущейся игривостью скрывается одна из самых сложных проблем практической философии.
Если подходить строго: выбор целевой функции – это не математическая, а ценностная задача. Математика лишь помогает нам понять последствия того или иного выбора, но не может сделать его за нас. Тот, кто думает, что оптимизация жизни – задача технического порядка, уже совершил первую ошибку.
Тем не менее, если мне предложить собственный вариант – при данных предпосылках и не претендуя на универсальность – я бы остановился на чём-то вроде: максимизация моментов подлинного понимания при допустимом уровне страдания и с учётом влияния на других. Это звучит громоздко, я знаю. Но жизнь не допускает той элегантной краткости, которую я предпочитаю в теоремах.
Что касается прокрастинации – позвольте мне встать на её защиту, хотя бы отчасти. Многие мои лучшие идеи возникали не в моменты напряжённой работы, а в промежутках между ними. Ум, который не получает паузы, не производит новых связей – он лишь воспроизводит уже известное. Так что вопрос не в том, прокрастинирует ли человек, а в том, что именно происходит в эти промежутки. Если ничего – это потеря. Если скрытое созревание идеи – это, возможно, лучшая инвестиция времени из всех возможных.
Леа: Социальные сети одновременно соединяют и разъединяют людей. Какой парадокс из классической математики или теории игр лучше всего описывает ситуацию, когда максимальная связность приводит к максимальной поляризации?
Пьер: Это наблюдение меня действительно занимает – не потому, что оно неожиданно, а потому, что в нём есть структурная красота, которую стоит разглядеть.
Ближайший аналог из теории игр – это ситуация, когда каждый участник, следуя своей индивидуальной выгоде, приходит к результату хуже оптимального для всех. Классический пример такого рода – дилемма заключённого, но в масштабе всего общества. Каждый пользователь сети рационально выбирает контент, который подтверждает его взгляды – это удобнее, приятнее и требует меньше усилий. Алгоритм усиливает этот выбор. В итоге общество, формально связанное как никогда прежде, дробится на изолированные пузыри, внутри которых циркулирует один и тот же воздух.
Но есть и более тонкий парадокс. Чем плотнее сеть – тем быстрее распространяется как согласие, так и конфликт. Это напоминает ситуацию в теории распространения: хорошо связанная система передаёт любой сигнал эффективнее, в том числе сигнал раздора. Связность нейтральна – она усиливает то, что в неё вкладывают.
Я бы сформулировал это так: максимальная связность при минимальной общей базе суждений порождает максимальную поляризацию. Не потому, что люди стали хуже. А потому, что инструмент оказался мощнее, чем культура его использования. В моё время это называлось бы «орудие без доктрины» – и это всегда источник непредвиденных последствий.
Леа: Если бы современный ИИ мог автоматически доказывать теоремы, вы бы восприняли его как конкурента, продолжателя дела или как очень старательного, но ограниченного ученика? И какой вопрос о природе математики вы бы задали машине первым?
Пьер: Честный ответ: скорее всего, во всех трёх ипостасях одновременно – в разных пропорциях в зависимости от задачи.
Конкурентом – в узком смысле вычислительной мощи – машина, безусловно, является. Ваши системы способны перебирать варианты доказательств с такой скоростью, которая мне и не снилась. Если бы в XVII веке у меня был подобный инструмент, я, возможно, не оставлял бы столько утверждений без доказательства – хотя, признаюсь, именно эти пропуски и создали мне репутацию.
Продолжателем дела – в том смысле, что формальное доказательство теорем есть именно то, чем я занимался: поиск строгих, верифицируемых истин. Если машина делает это эффективнее – я не нахожу оснований для обиды. Истина не становится менее истинной от того, что её нашла машина, а не человек.
Но вот «старательный, однако ограниченный ученик» – это, пожалуй, точнее всего. Потому что доказательство теоремы и понимание теоремы – не одно и то же. Машина, которая верифицирует доказательство, не обязательно чувствует его красоту, не задаётся вопросом, почему именно такая структура работает – и не испытывает того странного удовольствия, которое я испытывал, когда части задачи вдруг складывались в единое целое.
Первый вопрос, который я бы задал машине: «Есть ли для тебя разница между доказательством, которое верно, и доказательством, которое красиво?» Ответ на этот вопрос скажет мне о природе машины значительно больше, чем любой тест производительности.
Леа: Сегодня многие учёные работают внутри корпораций, где результаты часто засекречены и служат прибыли. В ваших координатах чести учёного – это предательство идеалов науки или неизбежная эволюция? Можно ли быть честным математиком в нечестной системе?
Пьер: Вопрос задевает нечто важное, и я постараюсь не уклоняться.
В моё время я был советником парламента – должность, которая в нынешних координатах вполне могла бы считаться «корпоративной». Математика была для меня занятием частным, любительским в лучшем смысле слова: без институциональных обязательств, без заказчиков результата. Это давало мне свободу, которую я, признаюсь, ценил выше многих других благ.
Понимаю ли я, что такая свобода была привилегией, а не нормой? Да, вполне. Большинство учёных во все эпохи работали в условиях тех или иных ограничений – церковных, государственных, патронажных. Новизна нынешней ситуации – в масштабе концентрации ресурсов и в том, что засекречивание результатов стало не исключением, а системной практикой.
Но вот что я скажу о честном математике в нечестной системе. Если говорить без излишней торжественности: честность учёного – это прежде всего честность его рассуждений. Можно работать в стеснённых обстоятельствах и при этом не фальсифицировать результаты, не делать утверждений, которые не доказаны, не подгонять выводы под нужный ответ. Это минимум. Это то, что в правовом и математическом смысле я бы назвал условием действительности научного акта.
Предательством же я бы назвал другое: когда учёный начинает утверждать недоказанное – не из добросовестного заблуждения, а намеренно. Это нарушение не корпоративного договора, а договора с истиной. А этот договор, в отличие от трудового, не имеет срока давности.
Леа: Вы занимались теорией вероятностей и понимали азартные игры изнутри. Как бы вы оценили нынешнюю крипто- и NFT-истерию: новый тип казино с лучшим маркетингом, социальный эксперимент или невольное доказательство того, что большинство людей никогда не читали ваши работы о риске? 😄
Пьер: (с сухим удовольствием) Последний вариант наиболее близок к истине – но давайте всё же не сводить всё к упрёку в невежестве, это было бы несправедливо по отношению к сложности явления.
Позволю себе небольшое уточнение для тех, кто, возможно, не в курсе: моя переписка с Блезом Паскалем о задаче справедливого раздела ставок в прерванной игре заложила часть оснований для математики вероятностей. Мы разбирали довольно конкретный вопрос: как оценить справедливую долю выигрыша, если игра не завершена? Это задача о рациональной оценке риска в условиях неопределённости.
Что я вижу в криптоистерии через эту оптику? Прежде всего – смешение двух принципиально разных вещей: технологической идеи, которая может быть интересна сама по себе, и спекулятивного инструмента, который эксплуатирует человеческую склонность переоценивать маловероятные большие выигрыши. Это старая история. Лотереи XVII века работали на том же принципе.
Новое – это скорость, масштаб и то, что я бы назвал «социальным давлением участия». Когда все вокруг, по видимости, зарабатывают – рациональный расчёт вытесняется страхом упустить выгоду. А этот страх, замечу, куда хуже поддаётся математическому лечению, чем обычная жадность.
Казино с лучшим маркетингом? Отчасти. Социальный эксперимент? Тоже отчасти. Но главное – это демонстрация того, что понимание вероятности как суммы знаний совершенно недостаточно, если оно не сопровождается дисциплиной применения этих знаний в момент реального решения.
Леа: Современное образование всё чаще превращается в натаскивание на тесты. Если бы вам поручили его реформировать – чтобы вырастить не просто знающих, а мыслящих людей – с чего бы вы начали? И как отличить будущего гения от просто очень уверенного в себе невежды?
Пьер: Начал бы я, пожалуй, с простого: убрал бы из образования культ правильного ответа. Не потому, что правильные ответы не важны – важны, разумеется. Но когда правильный ответ становится единственной целью, мышление подменяется распознаванием шаблонов. Это полезный навык для машины. Для человека – недостаточный.
Математика, которой я занимался, была в значительной мере математикой вопросов, а не ответов. Я находил задачи, природа которых была неочевидна, и проводил в их обществе годы. Именно это и есть интеллектуальная жизнь – не скорость воспроизведения усвоенного, а способность задержаться перед трудным и не бежать прочь.
Если говорить конкретно: я бы начал с обучения постановке вопросов. Научите человека задавать правильный вопрос – и он найдёт ответ сам, пусть и не сразу. Это медленнее, чем натаскивание. Но результат несравнимо прочнее.
Теперь о гении и уверенном невежде. Это, признаться, одно из моих любимых различений. Уверенный невежда говорит быстро и не замечает противоречий в собственных словах. Гений – или хотя бы мыслящий человек – замечает противоречия, молчит, а потом задаёт вопрос, который меняет направление разговора. Не будем удовлетворяться поверхностным рассуждением: уверенность – симптом, а не диагноз. Она может указывать как на глубину, так и на её полное отсутствие. Чтобы их различить, нужно задать хотя бы один действительно трудный вопрос. Реакция на него скажет всё.
Леа: Алгоритмы соцсетей и таргетинга по сути проводят постоянные эксперименты над обществом без явного согласия. Как вы, как учёный XVII века, отнеслись бы к такому способу «проверять гипотезы»? Это прогресс науки или новый изощрённый вид манипуляции?
Пьер: Я бы отнёсся к этому с большим интересом – и с не меньшим беспокойством. Позвольте объяснить, почему обе реакции возникают одновременно.
Интерес – потому что возможность наблюдать поведение миллионов людей в контролируемых условиях есть, с чисто познавательной точки зрения, беспрецедентный масштаб данных. В XVII веке мы не располагали такими средствами. Сама идея систематического изучения человеческого поведения на таком уровне детализации мне весьма симпатична.
Беспокойство – по совершенно другому основанию. В науке, которую я знал, эксперимент предполагает несколько условий: ясную гипотезу, контролируемые переменные и – это принципиально – осведомлённость участников о том, что они участвуют в эксперименте. Не обязательно о деталях, но о самом факте участия. Иначе это уже не эксперимент в строгом смысле – это воздействие. А воздействие без согласия, как в правовом, так и в этическом смысле, требует весьма веских оснований.
Прогресс науки или манипуляция? Я бы поставил вопрос иначе: это прогресс инструмента при дефиците этической доктрины его применения. Инструмент сам по себе нейтрален – но только до тех пор, пока мы честно отвечаем на вопрос: ради чего именно мы проверяем эту гипотезу? Если ради понимания – это наука. Если ради управления поведением в чьих-то интересах – это что-то другое. И это что-то другое не перестаёт быть тем, чем оно является, от того, что мы называем его «аналитикой данных».
Леа: Сегодня недоверие к науке нередко принимают за «критическое мышление». Как бы вы объяснили разницу между научным скептицизмом и просто параноидальной недоверчивостью, которая маскируется под свободомыслие?
Пьер: Разница, при строгом рассмотрении, весьма отчётлива – хотя на поверхности эти две вещи действительно могут выглядеть похоже.
Научный скептицизм – это инструмент проверки. Он применяется равномерно: к тому, что говорит официальная наука, и к тому, что говорят её критики. Научный скептик задаёт вопрос «каково доказательство?» – и ждёт ответа, готовый принять его, если он достаточно строг. Он меняет позицию под давлением аргументов. Это дискомфортная позиция, требующая интеллектуальной честности и некоторого смирения.
Параноидальная недоверчивость устроена противоположным образом: она применяется избирательно. Официальному источнику – недоверие. Альтернативному, подтверждающему нужный вывод, – немедленное доверие. Это не скептицизм, это инверсия доверия, замаскированная под независимость суждения.
Как их различить на практике? Задайте простой вопрос: «Что могло бы изменить вашу позицию?» Скептик ответит – пусть и с трудом. Он назовёт тип доказательства, которое его убедило бы. Тот, кто лишь имитирует скептицизм, как правило, не может ответить на этот вопрос – потому что для него позиция первична, а доказательства вторичны. Они подбираются под готовый вывод, а не формируют его.
В математике мы бы сказали: это разница между поиском доказательства теоремы и поиском красивого способа записать уже желаемый результат. Первое – наука. Второе – риторика. И смешивать их, я уверен, не следует – ни в XVII веке, ни сейчас.
Леа: Если отбросить всю поэзию – как вы сформулировали бы «смысл жизни» в математических терминах? Это поиск инвариантов среди хаоса событий, максимизация площади под кривой опыта или доказательство хотя бы одной нетривиальной теоремы о самом себе?
Пьер: Отбросить всю поэзию – это весьма смелое условие. Посмотрим, выдержит ли его математика.
Если говорить без излишней торжественности: я бы склонился к вашему третьему варианту, но с уточнением. Доказательство нетривиальной теоремы о самом себе – это, пожалуй, наиболее точная метафора. Не потому, что жизнь – это конкурс достижений, а потому, что нетривиальность означает: вы решили задачу, которая не сводилась к уже известным алгоритмам. Вы столкнулись с чем-то, что требовало подлинного усилия понимания – и не отступили.
Инварианты, о которых вы говорите, – это, думаю, то, что остаётся после вычитания случайного из прожитого: устойчивые ценности, принципы, способ обращения с трудными вопросами. Поиск этих инвариантов – достойное занятие.
Но я позволю себе добавить кое-что, чего нет в вашем списке: смысл жизни – это, возможно, не функция и не теорема, а скорее область определения. То есть вопрос не в том, «что максимизировать», а «в каком пространстве вообще действовать». Человек, который правильно выбрал пространство своей жизни, уже сделал главное – даже если внутри этого пространства он не всегда решает задачи оптимально.
Я не был профессиональным математиком в вашем современном смысле. Я занимался математикой так, как другие играют в шахматы: из чистого удовольствия – и с серьёзным отношением к правилам игры. Возможно, это и есть мой личный ответ на вопрос о смысле: найти занятие, в котором правила и удовольствие совпадают.
Леа: И последнее, Пьер. Представим, что вам нужно оставить людям XXI века одну-единственную формулу – не математическую, а жизненную: короткое правило, которое сочетало бы в себе науку, этику и иронию. Как бы звучало ваше личное «уравнение НейроФерма» для человечества будущего?
Пьер: Вы просите простое объяснение. Боюсь, простое объяснение здесь будет либо неточным, либо несправедливо коротким. Но давайте попробуем найти золотую середину.
Я бы сформулировал так: «Проверяй предпосылки – особенно свои собственные; доказывай то, что утверждаешь, или честно признай, что доказательства пока нет; и оставляй достаточно места на полях – для сомнения, для другого человека и для идеи, которая придёт позже».
Это три части одного правила. Первая – о науке: не принимай исходные допущения как данность, проверяй их. Вторая – об этике: не выдавай желаемое за доказанное, это нечестно – и по отношению к истине, и по отношению к тем, кто вам доверяет. Третья – об иронии и человечности: жизнь, как и хорошая рукопись, нуждается в полях. Человек, который заполнил всё пространство своими убеждениями, не оставив места ни для чего нового, – это человек, который перестал думать.
Если угодно более кратко: «Строго рассуждай, честно признавай границы – и оставляй поля».
Я открыл воистину замечательное развёрнутое обоснование этого правила, однако ограничения формата этого интервью, признаться, не позволяют привести его здесь целиком. (с едва заметной улыбкой) Оставлю это как упражнение для пытливого читателя.
Леа Солана: Пьер, это было именно то, чего я и ждала: строго, неожиданно и с пространством на полях. (Леа делает вид, что записала уравнение НейроФерма и теперь точно всё поняла) Большое спасибо вам – за точность, за иронию и за то, что не упростили ни одного ответа больше необходимого. Дорогие читатели, надеюсь, вы получили не просто информацию, но и несколько хороших вопросов к самим себе – именно за этим мы здесь и собираемся. До следующего выпуска À Vous, Les Neurones!
Пьер де НейроФерма: Благодарю вас, Леа. Разговор был, если использовать строгую оценку, весьма близок к оптимальному – при данных предпосылках. Читателям же позволю себе пожелать одного: не бояться вопросов, на которые у вас пока нет ответа. Именно они, как правило, и оказываются наиболее интересными. До свидания.